Первый таран

  О сайте
Новости
Музей
Биография
Семья
Полк

Публикации
Ссылки
Гостевая
Контакты

   
 

Гейбо Иосиф Иванович
Шла двадцатая минута войны

 
   

Тревожное ожидание

...Перевели меня в другой полк нашей дивизии, 46-й, на ту же должность (примечание Виртуального музея: заместитель командира полка). Получив предписание, я немедленно выехал в город Дубно. ...Меня лично устраивало то, что в 46-м полку летали уже не на «Чайках», а на истребителях И-16 последней модификации.

Радовало и то, что моим командиром теперь будет майор Подгорный, которого я хорошо знал еще по Халхин-Голу. Да и он меня знал и ценил. И тоже обрадовался моему прибытию. Представился я, обнялись. Потом он осмотрел меня с ног до головы, рассмеялся:
 

— А говорили, что Гейбо весь в шрамах и царапинах после авиакатастрофы.

Я только опустил голову и махнул рукой. Он похлопал меня по плечу.

— Ладно, не расстраивайтесь, Иосиф Иванович. Входите в курс дела поскорее. А то мне тут командировка в Москву намечается. Заочно оканчиваю академию ВВС. Так что будете командовать полком...

Месяца через полтора Подгорный уехал, и на мои плечи легла вся полнота ответственности за боевую учебу и все другие стороны деятельности 46-го авиаполка.

Обстановка здесь была тревожная. С начала 1941 года участились случаи нарушения воздушного пространства нашей страны. Немецкие самолеты старались поглубже проникнуть в сторону Львова,  Киева. Прохаживались вдоль железных дорог, кружились над городами. Фотографировали и засекали расположение советских войск и различных военных объектов.

Почти ни у кого уже не было сомнений: война вот-вот. Однако партия и правительство стремились выиграть время, чтобы закончить перевооружение армии, как следует подготовиться к защите Родины.

Нам, летчикам-истребителям, была дана команда: нарушителей перехватывать, но не сбивать. Даже не принуждать к посадке, а выдворять обратно за рубеж. Только записывать место и время нарушения границы, тип самолета и где выдворен из страны. Обо всех подобных случаях немедленно докладывать по команде.

Чем объяснить такое? А тем, что гитлеровцы были мастерами провокаций. Малейшая искра — и все полыхнет. Фашисты только и ждали подходящего случая...

В первый раз лицом к лицу столкнуться с будущим врагом — гитлеровскими летчиками — мне довелось в конце апреля.

На нашем аэродроме у города Дубно проводились обычные полеты. Внезапно поступило сообщение: неизвестный самолет сделал круг над железнодорожным узлом Здолбунов и удаляется курсом на запад.

Я окинул взглядом взлетно-посадочную полосу. Смотрю, командир эскадрильи капитан Шалунов на И-16 вырулил на линию предварительного старта, ждет очереди. Я тут же подал знак стартеру: «Не выпускать». Стартер поднял красный флажок. А я тем временем бегом к самолету Шалунова, поднялся на крыло. Он недоволен задержкой, опасается, что полет отменят, поднял очки, спрашивает:

— В чем дело, товарищ командир?

— Тебе боевая задача: перехватить нарушителя.

Смотрю, у него глаза загорелись.

— Есть, товарищ командир!

— Полетную карту давай.

Наскоро объяснил ему, где искать противника, строго предупредил:

— Смотри, если это немецкий, ни в коем случае не сбивать. Выдворить за границу — и точка!

Спрыгнул с крыла, Шалунов дал газ и взмыл в воздух. Я засек время: 10.07. Теперь остается только ждать. Радиосвязи тогда на самолетах еще не было.

Полеты продолжались по-прежнему, но мы с комиссаром полка Трифоновым нет-нет да поглядывали на часы. Вот уже двадцать минут прошло, полчаса.

— Что-то задерживается, — заметил комиссар.

— Сам знаешь, непросто это, — успокоил его я, а у самого на душе кошки скребли.

Было около одиннадцати, когда показался наконец самолет Шалунова, вихрем пронесся вдоль старта. Мы бегом, позабыв о солидности, за ним.

Шалунов неторопливо вылезает из кабины, спрыгивает на землю. Молчит, глаза в сторону отводит. У меня даже сердце заныло.

— Ну как? Перехватил?

Не отвечает, отворачивается. Тут комиссар тоже насел на него:

— Докладывай, Шалунов, что произошло! Где нарушитель?

— Там.

— Где там?

Он вынимает полетную карту, показывает:

— Вот тут. Сел.

— Как сел? — набрасываюсь я на него. — Сбил его, что ли?

Капитан опять ни слова. Комиссар шумно вздыхает:

— Да-а, наделал ты дел. Заварил кашу, теперь и не расхлебаешь.

— Слушай, Шалунов, садись на У-2, полетели. Показывай, что ты там натворил!

Подлетели к месту происшествия. Издалека увидели подбитый, лежащий на брюхе самолет. Вокруг — толпа. Мы кругами прошлись над ними. Видно было, что кабина у самолета разворочена. Там же я заметил и военных. Значит, все, что требуется, сделают без нас.

Вернулись мы невеселые. Что-то будет?

К вечеру в штаб полка на машинах с охраной привезли двух пилотов-немцев в гражданской одежде. Почти все сбежались посмотреть на них. Долговязые рыжие парни, здоровые, веснушчатые, похожие, как близнецы. Между собой переговариваются на своем языке, скалят зубы. На нас тоже поглядывают с любопытством, но и с заметным превосходством, пренебрежительно. Успокаиваю себя: «Черт с вами! Смотрите, как хотите, а сбили-то все-таки мы вас...»

С нарушителями прибыли и переводчик и следователь, вызвали Шалунова, меня, комиссара, стали разбираться в обстоятельствах происшествия. Немцы заявили, что они «курсанты-любители» аэроклуба. Выполняли, дескать, тренировочный полет на спортивном самолете без опознавательных знаков и заблудились. Им показали найденные на самолете обломки фотокамеры, куски уже проявленной нашими специалистами фотопленки с ясно видимыми деталями железнодорожного узла Здолбунов. Немцы только пожали плечами и снова оскалили зубы. Держались во время допроса нагло. Когда их уводили на полковую гауптвахту на ночь, потребовали шахматы. А вскоре стали стучать в дверь, вызывая часового, заявили, что им нужен радиоприемник.

Следователь допросил и Шалунова. Тот все честно рассказал. Он догнал нарушителя уже недалеко от границы, сразу определил, что самолет чужой. Знаками предложил следовать за ним. Но нарушитель продолжал идти своим курсом вдоль железной дороги. Шалунов повторил требование. Нарушитель опять не подчинился.

— Ну я и не выдержал, — сокрушенно сказал Шалунов. — Летят, гады, как у себя дома! Вдарил. Ну они сразу вниз и прямо на пашню плюхнулись на брюхо. А что? — снова загорячился он. — Они тут шпионят, а мы их только выгоняй? Нет, надо их сажать да разбираться. А не слушаются — сбивать!

— Ладно, капитан, — сказал следователь, закрывая свою папочку. — Молитесь своему авиационному богу, чтобы все обошлось. Знаете, что за такие вещи бывает?

Мы с комиссаром переглянулись. Я заметил:

— Капитан Шалунов — прекрасный летчик. Службу знает, авторитетом пользуется.

— И в политическом отношении подкован, — поддержал меня комиссар.

— Подкован, говорите? — хмуро спросил следователь. — Смотрите, как бы перековывать не пришлось.

Никто из нас даже не улыбнулся.

Наутро обоих немцев отправили в Москву специальным самолетом. Еще несколько дней только и разговоров было что об этом случае. А потом захлестнули очередные дела. Пришел приказ: раньше времени, уже в мае, всему полку выступить в лагеря, поближе к государственной границе. Начались обычные организационные хлопоты. Так и забылось это происшествие. Только мы с комиссаром время от времени вспоминали о нем и говорили Шалунову:

— Ну что? Молишься авиационному богу?

Тот по-прежнему отмалчивался.

«Атакую, прикройте!»

В субботу, 21 июня, ко мне подлетел запыхавшийся дневальный.

— Товарищ капитан, вас майор Подгорный к телефону.

В трубке зарокотал знакомый голос Ивана Дмитриевича.

— Гейбо? Здравствуйте, Иосиф Иванович.

— Здравия желаю, товарищ майор! Можно вас поздравить?

— Да, окончил академию. Вчера вот приехал. До понедельника займусь устройством личных дел, а там и за работу. Как дела в полку?

Я доложил обо всех наших хлопотах и заботах.

— Ну и хорошо, — ответил Подгорный. — А вы, Иосиф Иванович, собирайтесь в отпуск. О путевке позаботился. Будете отдыхать на Черном море. Не возражаете?

— Спасибо, Иван Дмитриевич, большое спасибо!

Подгорный попрощался и повесил трубку. А у меня настроение поднялось до небес. Отдохнуть, да еще на Черном море, совсем не мешало, ибо последний месяц выдался особенно хлопотливым. Наш ранний выход в лагеря был вызван необходимостью в переоборудовании постоянного аэродрома. Не успели мы еще полностью перебазироваться, как строители уже подогнали к границам летного поля бульдозеры, скреперы, катки, бетономешалки и всякую прочую технику. Командовавший ими военный инженер объяснил мне, что на нашем грунтовом аэродроме проложат бетонную взлетно-посадочную полосу, рулежные дорожки и соорудят деревянно-земляные укрытия для самолетов.

— Значит, точно: будем перевооружаться, — сказал комиссар.

— Значит, будем, — согласился я. — Хорошо бы поскорее!

Полк давно планировалось посадить на скоростные истребители МИГ и ЛАГГ. Нас, летчиков, такая перспектива радовала. В соседней части уже собрали несколько подобных машин. Мы, конечно, не выдержали, побывали там.

— А-а, экскурсанты! — встретили нас хозяева. — Ну, смотрите, смотрите.

Оказывается, к ним открылось целое паломничество: всем хотелось поскорее прощупать новую технику. Самолеты нам понравились: красивые, удобные да и в полете, по словам испытавших их летчиков, хороши. Скорее бы и нам такие!

Полевой аэродром, у которого расположился лагерем наш полк, находился рядом с селом Млынув на Львовщине. В нескольких десятках километров к западу — граница с Польшей. Впрочем, фактически — с Германией, которая захватила Польшу. Так что агрессор был совсем рядом, сильный, коварный и вероломный. Летая рядом с границей, я частенько вспоминал здоровенных рыжих парней, сбитых Шалуновым. Эти, конечно, были еще, можно сказать, сосунки. В фашистском Люфтваффе хватало опытных, прошедших огни и воды пилотов. С каждым днем мне все яснее становилось, что вскоре нам предстоит скрестить с ними оружие.

Последнее время я стал даже плохо спать. Видимо, сказывалось постоянное нервное напряжение: все-таки я исполнял обязанности командира полка, на мне лежала огромная ответственность за боевую готовность и моральное состояние всего личного состава, за исправность техники. Я был уверен, что в случае тревоги и открытия боевых действий полк не подкачает, сумеет проявить себя с самой лучшей стороны. Тем не менее от волнения избавиться не мог.

И вот, наконец, осталось прожить в лагере субботу и воскресенье, а там — море, песок и пляж!

Однако я тут же одернул себя: «Стоп! Прекратить всякие отпускные размышления!» Действительно, за два дня еще многое могло случиться.

По субботам, после окончания полетов, мне, как исполняющеему обязанности командира полка, было предоставлено право отпускать до четверти летного состава на зимние квартиры — отдохнуть, повидаться с семьями. До сих пор не знаю, почему на этот раз я решил задержать увольнение до утра. В предчувствия не верю, указаний никаких не поступало. И все же сделал я именно так. Тут, видимо, повлияло многое: и общая тревожная обстановка тех дней, и происшествие с Шалуновым, и, может быть, даже желание не ударить в грязь лицом перед прибытием Подгорного.

Летчики, конечно, ворчали, все старались выяснить, что да почему. Я отшучивался, отговаривался, но решения своего менять не стал.

Ночь выдалась тихая, светлая. На чистом небе спокойно струился Млечный путь. Неумолчно стрекотали степные сверчки.

Я покурил перед сном у палатки. Мысли, как я их ни сдерживал, все время забегали вперед, в отпуск. Свет в палатке сначала горел, очевидно, комиссар, с которым мы жили здесь вместе, по своему обыкновению читал перед сном, потом потух. В других палатках уже давно спали, стихли все разговоры. Только дневальный, поскрипывая сапогами, прохаживался по передней линейке. Я глубоко вдохнул свежий, напоенный ароматом трав и деревьев воздух и потихоньку, чтобы не потревожить Трифонова, улегся в постель.

Заснул почти сразу и спал крепко. Внезапно ночную тишину прорезал телефонный звонок. Не открывая глаз, машинально схватил трубку аппарата, стоявшего у изголовья на тумбочке.

— Гейбо? — узнал я голос командира нашей дивизии полковника Зыканова.

— Так точно, капитан Гейбо.

— Как идут дела?

Вопрос немного озадачил меня. Потому ответил с некоторой заминкой:

— Товарищ полковник, полк находится на отдыхе.

— Сколько летчиков отпустил на зимние?

— Никого не отпустил, товарищ полковник.

В трубке установилась тишина, только что-то потрескивало. Потом командир дивизии произнес одно слово:

— Молодец!

И тут же повесил трубку.

Я еще держал свою трубку у уха, когда закашлял, заворочался комиссар. Зажигая свет, я взглянул на часы: без десяти три.

— Комдив? — коротко спросил Трифонов.

— Да. Интересовался, сколько летчиков я отпустил. Похвалил, что никого.

— Ничего больше не говорил?

— Ничего. Странно, чего это он?

— Может, не спится. Да мало ли что... Давай спать.

Мы затихли, потушили свет. Прерванный сон возвращался с трудом. Наконец я стал понемногу подремывать, но тут снова ожил телефонный аппарат. Чертыхнувшись, взял трубку. Снова комдив.

— Объявите полку боевую тревогу. Если появятся немецкие самолеты — сбивать!

В телефоне взвякнуло, и разговор прервался.

— Как сбивать? — заволновался я. — Повторите, товарищ полковник! Не выдворять, а сбивать?

Но трубка молчала. Свет снова зажегся, комиссар встал и начал быстро одеваться.

— Что там? — спросил он.

— Боевая тревога, — ответил я.

Было около четырех часов утра 22 июня 1941 года. Пронзительное, душу выматывающее завывание полевой сирены мгновенно подняло лагерь на ноги. Через пятнадцать минут пришли доклады, что все четыре авиаэскадрильи приведены в полную боевую готовность. И я, да и все летчики были уверены, что это очередная учебная тревога, какими за последнее время нас просто замучили.

Примерно в 4 часа 15 минут от постов ВНОС, которые вели постоянное наблюдение за воздушным пространством, поступило сообщение, что четыре двухмоторных самолета на малой высоте идут курсом на восток. В воздух по заведенному порядку поднялось дежурное звено старшего лейтенанта Клименко.

— Знаешь, комиссар, — сказал я Трифонову, — полечу-ка сам. А то видишь, мгла опускается, как бы чего-нибудь опять, вроде Шалунова, не напутали. Сам разберусь, что за самолеты. А ты тут командуй.

Вскоре я уже догонял звено Клименко на своем И-16. Приблизившись, подал сигнал: «Пристроиться ко мне и следовать за мной». Бросил взгляд на аэродром. На краю летного поля резко выделялась длинная белая стрела. Она указывала направление на перехват неизвестных самолетов.

Пока летели, я пытался разобраться в обстановке. Наверняка это свои самолеты, их пустили для проверки бдительности постов наблюдения и боевой готовности истребителей, их способности перехватить и уничтожить, в случае необходимости, противника. Что ж, покажем свое умение! Я прибавил газу, мой самолет стремительно двигался в нужном направлении.

Прошло чуть меньше минуты, и впереди, немного ниже, в правом пеленге, появились две пары больших самолетов. Так, будем действовать грамотно, как в настоящем бою. Ведь наверняка за нашей схваткой наблюдает посредник.

Дал полный газ, круто набирая высоту, занял исходное положение для атаки. И тут у меня в груди похолодело. Передо мною — четыре двухмоторных бомбардировщика с черными крестами на крыльях. Я даже губу себе закусил. Да ведь это «юнкерсы»! Германские бомбардировщики Ю-88! Что же делать?

Думаю, что никогда больше, ни раньше, ни потом, мне не приходилось принимать такое трудное решение. Мысли у меня бежали стремительно, меняя одна другую. Отчего Ю-88 здесь в такую рань? Идут спокойно, на нас даже внимания не обращают. Но ведь приказано: сбивать! А договор о ненападении? А если это провокация? А вдруг из-за моих опрометчивых действий начнется война? Все эти мысли не приходили одна за другой, постепенно, а нахлынули разом, сплетаясь в пульсирующий клубок.

Усилием воли я взял себя в руки. Стиснул зубы, крепче сжал ручку управления и рычаг газа. «Ты — командир, — сказал я себе. — Ты не имеешь права растеряться. Ты обязан быстро и правильно оценить обстановку и дать боевой приказ».

И еще я подумал о том, что эти четыре немецких «юнкерса» до отказа набиты бомбами. Они несут смерть и разрушение на нашу землю. А там, на мирной пока что земле, спокойно спит моя жена, баюкая маленького сына, спят дети, жены и матери ребят из звена Клименко...

И как последняя капля возникла еще одна мысль: «Сегодня воскресенье, а по воскресеньям у немцев учебных полетов не бывает».

Выходит, война? Да, война!

«Атакую, прикройте!» — подал я сигнал своим. Быстрый маневр — и в центре перекрестья прицела ведущий Ю-88. Нажимаю на гашетку пулеметов ШКАС.

Трассирующие пули вспарывают фюзеляж вражеского самолета, он как-то нехотя кренится, делает оборот и устремляется к земле. С места его падения вздымается яркое пламя, к небу тянется столб черного дыма.

Бросаю взгляд на бортовые часы: 4 часа 20 минут утра. Надо поскорее возвращаться на аэродром, выяснять обстановку. А с остальными «юнкерсами» справится звено Клименко.

Сделав круг, направил свой И-16 на видневшиеся вдали на горизонте лагерные палатки. Руки и ноги автоматически делали привычное дело, а голова была занята другим. «Неужели все-таки война? Третья для меня?» Два с половиной месяца на Халхин-Голе и почти два месяца на Карельском перешейке — мне они показались бесконечными. А на этот раз сколько будет? Полгода? Год? Скорее всего, год, вряд ли дольше. «Ну, год выдержим», — решил я и, успокаиваясь, повел свой «ястребок» на посадку.

Зарулил поближе к КП, вылез из самолета. Снял парашют, положил его на крыло. Посмотрел туда, где все еще тянулся к небу столб дыма. Наверху, на уровне облаков, он расползался по сторонам, образуя темно-серое пятно. Похоже было, будто на чистую лазурную гладь кто-то медленно льет грязную болотную воду...

Подошли начальник штаба и комиссар. Закурили. Помолчали.

Утро, как и ночь, выдалось на редкость тихое. На листву и травы успела выпасть обильная роса, под лучами встающего солнца она сверкала и переливалась. Все словно застыло, ни ветерка, только чуть веяло свежестью. Я оглядел буйную зелень, окружавшую летное поле, простиравшиеся к горизонту густые хлеба, обещавшие богатый урожай, и как-то особенно отчетливо, до боли ясно осознал, как прекрасна и благодатна могучая наша Родина. И снова защемило сердце при мысли о том, какие испытания ждут нас в ближайшие дни, месяцы, а может, и годы.

Повернулся к начальнику штаба:

— Доложите в дивизию, что у нас тут произошло.

Тот только развел руками:

— Несколько раз пытался установить связь — никакого результата. Телефон и телеграф не работают, а радиостанция штаба дивизии на вызов не отвечает.

Вот тебе на! Положение совсем осложнилось. Тем временем на места своих стоянок заруливали истребители дежурного звена. Сам Клименко уже бежал к нам, придерживая болтавшийся планшет. За несколько метров он, строго по уставу, перешел на строевой шаг, четко вскинул руку к шлему. Лицо у него раскраснелось, глаза возбужденно горели.

— Товарищ капитан, дежурное звено поставленную задачу выполнило. Сбито два «юнкерса», одному удалось скрыться. Вести преследование за границей я не стал.

— И правильно сделал, — сердито ответил я. — Нечего по заграницам болтаться...

Сердился я, конечно, не на Клименко, он действовал грамотно и четко. Меня выводила из равновесия неясность обстановки. Что это, в конце-то концов? Если война — значит, будем воевать. А если?.. Да нет, все-таки война. Что ж, летчики к такому обороту событий готовы.

Полк, которым я временно командовал, состоял в основном из комсомольцев и молодых коммунистов. Мне только исполнилось тридцать, а я оказался чуть ли не самым старым. Разве что командир звена старший лейтенант Иван Иванович Иванов успел родиться чуть раньше. Даже командир, Подгорный, был моложе не то на год, не то на два.

Подготовлены были летчики, несмотря на молодость, превосходно. Некоторые из них, как я уже упоминал, успели повоевать на Халхин-Голе, а кое-кто и на Карельском перешейке. Техника пилотирования, знание материальной части, физическая подготовка, стрельба по наземным и воздушным целям — по всем этим дисциплинам полку были выставлены высокие оценки в недавнем акте инспекторской проверки, подписанном генералом Федором Яковлевичем Фаллалеевым. Коллектив образовался дружный, сплоченный, веселье и молодой задор — а это в боевой обстановке вещи немаловажные — били через край.

— Получается, комиссар, — обратился я к Трифонову, — будем воевать?

— Будем!

— Тогда вы с начштаба организуете охрану и боевое обеспечение полетов, а я — в воздух. Там сейчас всего труднее.

Действительно, после первой группы «юнкерсов» немецкие самолеты пошли волнами. Работы хватало всем. С мест стоянок один за другим выруливали истребители и, не задерживаясь, поднимались в небо. Другие, возвращаясь из боя, заруливали на заправку. Летчики, сняв парашюты, поторапливали механиков и техников. Над недавно еще тихой землей разносился непрерывный гул моторов, рвали воздух пулеметные очереди.

После второго или третьего вылета я вылез из кабины, лег на спину. Смотрел в небо, покусывая горьковатую травинку, пока техник с мотористом заливали горючее и пополняли боекомплект. Внезапно на полной скорости к моему самолету подлетела черная «эмка». Лихо затормозила, подняв рыжую пыль. Из машины вышел Иван Дмитриевич Подгорный. Высокий, стройный, в хорошо подогнанной форме. Лицо загорелое, мужественное, брови вразлет. Но в глазах тревога и озабоченность.

Я вскочил, обрадовался, даже, честно говоря, почувствовал облегчение: наконец-то прибыл командир, с которым мы не виделись больше двух месяцев.

Иван Дмитриевич славился своей чуткостью, вежливостью. Он никогда не повышал голоса, ко всем обращался на «вы». Мы с ним, как я уже говорил, хорошо узнали друг друга еще на Халхин-Голе, где он командовал 6-й авиаэскадрильей нашего полка, а я был заместителем командира 5-й. Там его наградили советским и монгольским орденами. Свой авторитет в полку он поддерживал не разносами и нагоняями, а ровной, справедливой требовательностью, личным примером в боевой и летной подготовке.

Всегда скупой на слова, сейчас Подгорный тоже не стал говорить много.

— Вы, Иосиф Иванович, продолжайте вводить в бой необстрелянную молодежь, а я займусь организацией вылетов. — Помолчал, добавил: — В воздухе будьте повнимательнее.

Он коротко козырнул, не донеся руку до виска, стал на подножку «эмки» и, держась рукой за переднюю дверцу, умчался в сторону КП. Я оглянулся на техника: готов ли самолет? Ответить тот не успел, ибо послышались крики:

— Воздух!.. Воздух!..

Четверка «мессершмиттов» на высоте шестьсот-семьсот метров пронеслась над аэродромом с запада на восток. Пройдя над летным полем, она дружно перешла в набор высоты, а потом одна пара сделала левый, другая — правый разворот, и они зависли над нашим лагерем. В тот же момент из-за деревни на бреющем полете вынырнули четыре двухмоторных Ю-88.

Я рванулся к обочине летного поля, бросился в заросшую травой водоотводную канаву. Уже лежа, увидел, как из-под брюха каждого бомбардировщика посыпались бомбы. Скорее всего, это были «сотки», то есть стокилограммовые фугасы. Эхо взрывов резко и больно отзывалось в барабанной перепонке. Вместе с бомбами «юнкерсы» сбрасывали и прыгающие «ракушки» — взрывные устройства осколочного действия, предназначенные для поражения живой силы.

Так в первый раз я испытал, что такое бомбежка. Хуже этого на войне вряд ли что вспомнишь. В бою — там хоть у тебя есть возможность действовать, сражаться, мериться силой с противником, А здесь... Только и остается что лежать да гадать: попадет — не попадет. Конечно, был и страх, но сильнее и жарче жгли сердце обида и горечь. Как же так, я лежу на своей земле, а фашисты хозяйничают, не давая мне даже головы поднять? Нет, только бить их, бить без пощады, не давая ни сна, ни отдыха!

Около одиннадцати дня Подгорный вызвал меня на КП. Он заметно осунулся за эти немногие часы. Губы поджаты, сапоги и козырек фуражки помутнели от пыли.

— Иосиф Иванович, вам задание. Очень важное. Надо скрытно проникнуть к границе и разведать, что там делается.

— Есть, товарищ майор!

— Если там немецкие войска — одно, если нет — другое. Возможно, все же провокация... — После паузы невесело улыбнулся. — А Черное море пока все же отложим.

На бреющем полете, чуть не цепляя крыльями ветки деревьев, я направился в сторону границы. Уже на подходе к приграничной полосе в глаза мне бросилось множество колонн, тянувшихся на восток. Танки, артиллерия, автомашины и мотоциклы шли сплошным потоком. Пеших колонн я не заметил.

Развернулся, прибавил скорости, приграничная зона осталась позади. Немного набрав высоты, уточнил, где нахожусь, взял курс на свой аэродром. Подумал о семье. Как они там? Их, наверное, уже увозят подальше от границы, на восток. Трудно им, бедным, придется, особенно Тасе — одной, да с маленьким сыном на руках. Увижу ли я их когда-нибудь?

И опять защемило сердце. Вспомнилось, как в последний раз жена провожала меня в лагеря. Сначала прижалась головой к груди, потом, стоя у дома с малышом на руках, долго махала рукой вослед уходящей «эмке»...

И-16 ровно шел по заданному курсу, привычно гудел мотор. Я летел, переполненный тяжелыми думами, не обращая внимания на окружающее.

Не знаю, что толкнуло меня оглянуться, но всю расслабленность с меня как ветром сдуло. Метрах в тридцати справа — «мессер».

«Вот и все, — мелькнуло в голове. — Отлетался, Иосиф».

Было совершенно ясно, что враг, подкравшись ко мне, теперь подгоняет мой самолет в перекрестье своего прицела. Я отчетливо различал торчащий из кока винта ствол пушки «Эрликон» и два пулеметных ствола, направленных точно на мою кабину. Не успею и пальцем шевельнуть, как из них выплеснутся бледно-желтые язычки пламени. А выстрелов мне уже не услышать...

Невыносимо смотреть в глаза собственной смерти. Но что это? «Мессершмитт», круто вздыбившись и открывая мне свое светлое брюхо, резко отвернул вправо и помчался на запад, к своим.

Всего меня заливало потом, к горлу подступала тошнота. Преодолевая слабость, я крепче сжал ручку управления, обругал себя вслух последними словами. «Нет! — сказал я себе, — так воевать нельзя! Так тебя, Иосиф, собьют в первом же бою, как младенца. Нет, забудь обо всем, никакой рассеянности, никакой беспечности. Иначе тебе крышка!»

Отчего же не сбил меня фашистский стервятник? Пожалел? Чушь! Правда, в начале войны гитлеровцы любили покуражиться над беззащитными, поиграть в кошки-мышки. Но, наигравшись, все равно сбивали. А я ведь был вооружен и мог дать отпор, оправившись от неожиданности. Скорее всего, или боеприпасы у фашиста кончились, или электроспуск оружия отказал. Словом, повезло мне, очень крупно повезло.

На аэродроме, только я сел, ко мне подошел комиссар полка. Сказал осипшим голосом:

— В двенадцать часов выступал Молотов. Сказал, что это война.

— Да я и сам это видел, — ответил я, с трудом расстегивая ремешок шлема.

— Чего это у тебя пальцы трясутся? — поинтересовался Трифонов.

— Вымотался, наверное. Сколько вылетов сделал,— отговорился я, вытирая мокрое лицо ладонью. — К тому же жара...

Боевые вылеты продолжались без перерывов. Несколько самолетов были повреждены во время налета «юнкерсов», но техники сумели ввести их в строй. Горючего и боеприпасов пока что хватало.

Утром никто из нас не успел позавтракать. Примерно в полдень на стоянках появились девушки из столовой с термосами. Аппетита почти ни у кого не было, но все же немножечко поели.

Между тем наши ряды редели. То один, то другой летчик не возвращался из боя. Все чаще приходилось подниматься тем из нас, у кого сохранились машины.

Во втором часу дня в поле видимости на высоте около восьмисот метров появилась еще одна группа немецких бомбардировщиков, державших курс на Здолбунов. На перехват вышли три наших звена, а вместе с ними и я.

Когда мы приблизились, я увидел: две девятки в правом пеленге. «Юнкерсы» тоже заметили нас и мигом сомкнулись, прижались друг к другу, готовясь к обороне. Ведь чем плотнее строй, тем плотнее, а значит, и эффективнее огонь воздушных стрелков.

Ю-87 в те годы был новинкой, он один из первых пикирующих бомбардировщиков. При бомбометании с пикирования точность поражения целей значительно увеличивается. Вдобавок немцы устанавливали на своих бомбах особое устройство, издававшее душераздирающий вой. Давили, как говорится, на психику. И, надо признать, действовало — особенно в первое время и ночью, в темноте. Для обороны от истребителей на «юнкерсах» имелась турель с пулеметной установкой. Размещалась она сверху на фюзеляже, в своеобразном плексигласовом «горбу». Так что теперь восемнадцать таких установок были направлены на нас и готовы открыть огонь.

Лезть на рожон не годится. Я завел семерку истребителей со стороны солнца для атаки всей группой. Прикинул, как бы это сделать похитрее. Надо сначала расстроить порядок «юнкерсов», рассредоточить их, а потом уж и сбивать поодиночке. Значит, следует сперва сбить ведущего. В первой утренней схватке мне удалось это сделать. А как сейчас?

Я подал сигнал: «Переходим в атаку все сразу, каждый самостоятельно выбирает себе цель». И тут же ринулся на ведущего. Вот он уже в прицеле. Вижу вспышки ответного огня. Нажимаю на гашетку.

Огненная трасса моих очередей уходит к цели. «Юнкерсу» пора бы заваливаться на крыло, а он как заколдованный продолжает следовать прежним курсом. Дистанция стремительно сокращается. Надо отваливать!

Совершаю крутой и глубокий отворот влево, готовясь снова зайти в атаку. И вдруг — резкая боль в бедре. Отхожу в сторону от группы, рядом со мной держится наш истребитель, но его бортовой номер рассмотреть не могу. В глазах уже слегка темнеет, одежда быстро становится мокрой от крови.

Идет кровь... Это очень опасно для летчика. Потеря крови, как говорил нам врач, может привести к неожиданному обмороку. Еще он говорил, что при ранении лучше всего сразу же выбрасываться с парашютом. Иначе потеряешь сознание и грохнешься вместе с истребителем.

Аэродром недалеко. Сесть, похоже, сумею. А если все же обморок? Прыгать? Жалко самолет. Это трудно объяснить, но летчик успевает сродниться с боевой машиной, порой даже думает о ней как о живом существе. К тому же в полку и так уже немало потерь в технике, присоединяться к «безлошадным» мне не с руки.

Аэродром уже вот он, рукой подать. Пора убирать газ. Не тут-то было! Рычаг газа застрял — и ни с места. Потом уже, после посадки, выяснилось, что сектор газа заклинило попавшей туда пулей.

Придется садиться с выключенным мотором, с ходу, по прямой. Очень сложное дело. Потеря крови давала о себе знать. Временами в глазах темнело, голова начинала кружиться, тошнило. Видимо, поэтому я опоздал выключить мотор. Земля стремительно летела прямо на меня. Сильный толчок, и мой «И-16», приземлившись с перелетом и на повышенной скорости, покатился, содрогаясь и прыгая, уже за пределами посадочной полосы. Давлю на тормоза, но это плохо помогает, трясет немилосердно. Наконец «ястребок» останавливается в высокой траве, далеко за границами летного поля.

Кое-как выбравшись из кабины, я поковылял в санчасть. Обдуло меня свежим ветерком, отошла дурнота. Поэтому заявил с ходу:

— Доктор, перевяжите. Полечу снова.

Полковой врач в заляпанном кровью белом халате уложил меня на топчан, раздел, с трудом отодрал от раны прилипшую одежду.

— Легко отделались, — сказал после осмотра. — Сейчас обработаю рану, перевяжу — и отдыхайте. Летать вам пока нельзя. Крови потеряли много.

Что ж, с медициной не поспоришь. Хорошо, хоть в госпиталь не отправили.

Наступил вечер. Стихли моторы и пулеметные очереди. В голове у меня звенело, тишина просто-таки давила на уши. На стоянках самолетов светились огоньки «переносок»: техники латали и штопали матчасть, готовили машины к завтрашним боям.

Командира полка нигде не нашел, сказали, что пытается связаться со штабом дивизии. Пошел в столовую. Только сейчас, когда возбуждение схлынуло, появился волчий аппетит.

В помещении было непривычно тихо и просторно. Свет тусклый, на окнах — светомаскировка. Пошарил глазами по столикам: то одного, то другого не вижу на привычном месте. Первые наши потери, первые наши герои.

Еще днем, в перерыве между вылетами, кто-то доложил мне, что из первого боевого вылета не вернулся командир звена старший лейтенант Иван Иванович Иванов. В полку он был всеобщим любимцем. Уважали его за незлобивый характер, за золотое сердце, ценили за летное мастерство, а еще за песни. Его мягкий и звучный тенор очень нравился друзьям-однополчанам.

Бывало, нет-нет да и спросит кто-нибудь:

— Что это тебя так зовут-величают? Иван, да еще Иванович, да еще и Иванов...

А он охотно объяснял:

— Так уже заведено у нас в роду: первого сына называют Иваном. У меня и отец Иван Иванович, и дед...

Отца он похоронил перед самой войной. А теперь вот и сам погиб.

Была снаряжена группа механиков на поиски упавших самолетов. Они и нашли И-16 нашего Ивана Ивановича рядом с обломками «юнкерса». Осмотр и рассказы участвовавших в бою летчиков позволили установить, что старший лейтенант Иванов, израсходовав в бою все боеприпасы, пошел на таран. Сбил врага, но и сам при этом не уцелел. Посмертно ему было присвоено звание Героя Советского Союза.

Храбро сражались и многие другие летчики, среди которых особенно выделялись Шалунов, Гутор, Алексеев, Зверев, Клименко, Магерин.

Нашелся причисленный было к погибшим лейтенант Цибулько. Мы видели, как он сбил вражеский «мессершмитт», а потом сам загорелся. Но оказалось, что ему удалось выброситься с парашютом и опуститься прямо в озеро. Крестьяне-рыбаки вытащили его. Руки и лицо обгорели, да и воды нахлебался. Однако, явившись в полк, попросил оставить его в строю. Кстати, от Цибулько мы узнали, что наши семьи укрываются в подвале дома. Он на попутках добрался до Дубно и там, в подвале, переночевал вместе с ними.

Итак, миновал первый день войны. Один день из тысячи четырехсот восемнадцати...

Конечно, вряд ли это можно установить совершенно точно, но мне всегда приятно было думать, что именно я открыл боевой счет побед нашей авиации, сбив первого фашистского летчика в Великой Отечественной войне. Если кто-то станет возражать, спорить не буду: пусть не первый, а один из первых. Как говорил Маяковский, сочтемся славою.

Важнее другое. Уже в первых воздушных схватках советские летчики доказали, что с хвалеными фашистскими асами можно сражаться на равных, что мы способны, а значит, и должны их бить и побеждать.

Бывают ли на свете чудеса

В этих своих воспоминаниях я не ставил цели описать подробно, день за днем, всю свою жизнь на войне. Это и невозможно, да, наверное, и не нужно. Тем более что дневников я никогда не вел, а в памяти сохранились, главным образом, наиболее яркие эпизоды боев, чем-то поразившие меня случаи и детали. Поэтому мой рассказ поневоле будет отрывочным, как бы пунктирным.

С другой стороны, я не ограничиваюсь только изложением голых фактов, мне хочется представить и свои мысли, свои оценки происходившего со мною и моими однополчанами. Надеюсь, и факты и мысли покажутся читателям заслуживающими внимания, а в чем-то, может быть, и поучительными. Выводы же пусть каждый делает сам.

После начала боевых действий прошла неделя. Полк продолжал участвовать в воздушных сражениях. За это короткое время сменил несколько аэродромов. Наконец нас отправили в Ростов-на-Дону на переформировку. Здесь мы ускоренным порядком переучились, освоили новый самолет и в полном составе убыли для получения этих боевых машин.

Никогда не забыть, как покидали мы наш первый аэродром у Млынува. Пока грузилось имущество, пока готовились к перелету, вокруг молчаливой толпой стояли крестьяне. Стояли и смотрели. Ни насмешки, ни упрека, ни жалобы. Только тяжелая скорбь в глазах.

Трифонов, комиссар, отводя взгляд, хрипло сказал:

— Не могу — как стыдно. И не скажешь им ничего, не объяснишь.

— Что объяснять? — угрюмо ответил я. — Они и сами все видят и понимают. Им не слова наши, им дела нужны.

— Все верно. А все равно стыдно, — заключил Трифонов. — Как будто друга в беде бросаешь.

Такое же чувство было и у меня. Да и у всех, наверно. Так из обиды и злости на себя вызревала яростная ненависть к захватчику. Не знаю, как другие, а я молча поклялся себе, что не будет мне спокойной жизни до тех пор, пока не вернусь я сюда с победой и не попрошу прощения за сегодняшний наш уход у этих молчаливо стоящих в сторонке крестьян...

Пока переучивались, я успел побывать в Москве. Вызвали меня в Кремль для вручения ордена Красного Знамени, которым отметили мои боевые действия в первый день войны. У меня это был уже третий орден.

Награды нам вручал Михаил Иванович Калинин, любимый и глубоко почитаемый народом Всесоюзный староста. Пожимая мне руку, он негромко, с доброй улыбкой сказал:

— Иосиф Иванович, сердечно поздравляю с наградой.

Когда всех награжденных пригласили сфотографироваться, мне удалось — недаром все-таки истребитель! — проявить находчивость и устроиться рядом с Калининым. Пока фотограф налаживал свой громоздкий ящик на деревянной треноге, Михаил Иванович» повернулся ко мне и все так же негромко спросил:

— Ну, как там на фронте? Тяжело?

Я посмотрел прямо в добрые, усталые глаза нашего народного президента. Мне тяжело, а каково ему? Хотелось сказать что-то хорошее, приятное, да нечего было. Впрочем, он и сам знал, какие упорные идут бои, как дерутся наши бойцы, защищая каждую пядь советской земли. Свою кровь проливают, но врага изматывают, гибнут за Родину, ради будущих наших побед.

— Нелегко, Михаил Иванович, — наконец ответил я. — Очень нелегко. Но мы фашистам тоже спуску не даем.

Калинин кивнул головой, сказал:

— Это хорошо...

Фотограф выбрался наконец из-под своего черного покрывала, поднял руку и громко произнес:

— Внимание! Снимаю!

Мы замерли, глядя в объектив.

Едва съемка закончилась, Михаил Иванович встал, попрощался с нами и ушел. А фотография хранится у меня как самая дорогая реликвия.

Переформировка, переучивание, получение новых самолетов — все это заняло не больше месяца. А затем на новеньких, только что облетанных ЛАГГ-3 полк отправился под Ленинград.

Обстановка на фронте к тому времени сильно осложнилась. Враг все глубже вторгался на территорию нашей страны, сея смерть, голод и разруху. На огромном пространстве, от Белого до Черного моря, шли кровавые сражения, не прекращавшиеся ни днем ни ночью.

Но настроение у наших летчиков было боевое. Если в первые дни кое у кого из новичков появлялась неуверенность, то теперь все горели желанием сражаться, бить врага, не допустить фашистские самолеты к городу Ленина.

Шутники говорят, что рабочий период состоит из спячки, раскачки и горячки. Так вот, у нас на спячку и раскачку времени не было. С первых же дней по прибытии полк включился в боевую работу.

ЛАГГ-3 нам, летчикам, понравился. Скорость и мощь огня гораздо больше, чем у И-16. Да и по внешнему виду вытянутая, обтекаемой формы новая машина выглядела куда эффективнее, чем наши прежние «курносые». Правда, мы помнили, что истинные возможности истребителя в полной мере можно оценить только в сражении. И случай такой скоро представился.

Майор Подгорный вместе с комиссаром в тот день отправились в штаб фронта, я остался за командира. Прошелся по территории, окинул взглядом свое хозяйство. Все как будто в порядке. Самолеты готовы к вылету. Возле каждого — по две бомбы-сотки с тускло отсвечивающими металлом телами и хвостами-стабилизаторами. Взрыватели к ним хранятся отдельно, в специально вырытом котлованчике поодаль, в аккуратных фабричных ящичках. У котлованчика на невысоком держаке — красный флажок, пропитавшийся влагой и хмуро обвисший под непрекращающимся мелким дождем.

Зашел на командный пункт, оборудованный в неглубокой землянке. Здесь тихо, сумрачно, пахнет свежевскопанной землей, сыростью и бензином.

У телефонного аппарата дежурит связист. Протягивает мне трубку.

— Товарищ командир, вас.

В трубке слышится далекий голос, прорывающийся сквозь треск и какие-то посторонние переговоры:

— Запишите боевую задачу. В квадрате... Танки немцев... Движутся в восточном направлении.

Временами голос пропадает, но я легко угадываю пропущенные слова.

— Весь состав полка... Нанести удар, остановить... Дать возможность нашим войскам...

Голос в трубке неожиданно меняется, тон уже не официальный, в нем появляется несвойственная приказам горячность и убедительность.

— Имейте в виду, если не задержите, нашей пехоте придется встречать танки в открытом поле. Понятно?

— Все понятно, — ответил я.

— Что? — переспросил голос.

— Задержим, говорю!

Все восемнадцать ЛАГГов поднялись в воздух. В головном звене иду я. За нами еще пять троек истребителей в обычном порядке. Взяли курс на указанный квадрат. Главное сейчас — точно выйти на цель.

Облака тем временем поредели, над нами в разрывах сияет голубизной небосвод, а дальше к западу — вообще чисто. Там, видимо, и дождя-то не было.

Есть колонна! Вдалеке, на горизонте, длинной лентой висит серая пыль. Приближаемся, теперь уже можно разглядеть, что артиллерия, мотоциклы и автомашины движутся по дороге, а танки — рядышком по обочине.

Опыт штурмовки у нас есть, план простой, обычный. Первый заход сделаем с высоты тысяча двести метров. Нанесем бомбовый удар туда, где погуще. Зайдем, разумеется, со стороны солнца. Потом, вторым заходом, ударим из пушек и пулеметов.

Вокруг тишина и спокойствие. Противник, похоже, нас не замечает, скорости не снижает. И зенитки молчат. Вперед!

Первый заход получился удачным. Вслед за разрывами бомб вдоль дороги потянулся черный дым. Колонна остановилась, началась паника. Теперь надо использовать растерянность врага!

Однако гитлеровцы быстро опомнились. Во втором заходе нас встретил ураганный огонь. Хлопья разрывов расплывались в воздухе, будто плевки на воде. Но окажись рядом с таким «плевком», и тебе не поздоровится. А тут еще сверху вниз рядом с самолетом прошла длинная огненная трасса... Так и есть, «мессеры» подоспели.

Мы приняли бой.

Вот тут-то я и попал в переплет. Видимо, фашистские летчики определили, кто у нас командир, и решили уничтожить его во что бы то ни стало. Довольно умело они сначала отсекли меня от своих, а потом и вовсе оттеснили в сторону.

Когда огляделся, то оказалось, что я в полном одиночестве, меня зажимают в клещи две пары «мессершмиттов», справа и слева. И чувствую, гитлеровцы не торопятся, считают, видно, что деваться мне некуда, выбирают момент для удара.

Один против четверых... Да, шутки плохи. Но духом стараюсь не падать. Вслух подбадриваю себя:

— Держись, Иосиф! Не робей! Японцев ты бил, финнов бил. Неужто против немца кишка тонка?

И сам чувствую, как вроде бы и сила прибывает, и зрение обостряется, и в голове полная ясность.

— Что, гады? — уже кричу я, хотя голос мой тонет в рокоте мотора. — Взять меня хотите? Не выйдет!

И пошла карусель. В первые полеты ЛАГГ показался мне не слишком поворотливым. А может, это просто с непривычки? 3ато теперь мы с машиной срослись, она стала как бы продолжением моего тела.

Впоследствии сам удивлялся, какие маневры я там вытворял. Развороты делал с предельно малым радиусом, так что от перегрузок темнело в глазах и закладывало уши. Из одного разворота тут же перекладывал машину в другой. Газ держал на пределе. Да еще успевал и оглядываться: нет ли «мессера» в хвосте? А то вдруг брошу свой ЛАГГ вниз чуть ли не отвесно, разгонюсь — и свечкой вверх.

Гитлеровцы слегка опешили. Из клещей меня не выпускали, но и атаковать не решались. Не ожидали, наверно, такой прыти от советского истребителя. Спутал я им все карты, не позволил действовать по заученному шаблону.

Но я прекрасно понимал, что все эти мои маневры — только оборона. А обороной врага не победить. Надо переходить в наступление!

Маневрируя по вертикали и горизонтали, я старался даже на короткое время не терять моих врагов из поля зрения. Задача эта облегчалась тем, что «мессеры» продолжали держаться парами. А я не давал им ни минуты отдыха, заставлял крутиться и вертеться в воздухе на пределе возможного.

Делаю энергичный разворот с глубоким креном влево, тут же беру ручку на себя. ЛАГГ судорожно вздрагивает. Я уже знаю этот его сигнал: больше ручку на себя не бери, не то потеряется скорость и темп разворота. Чуть отпускаю ручку, но разворот на девяносто градусов получается удачным. Вмиг я очутился в хвосте гитлеровца. Брать его в перекрестье некогда. Грубая наводка курсом машины — длинная очередь. Следя за трассой, чуть подправляю машину.

«Мессер», будто споткнувшись, клюет носом и проваливается вниз, оставляя за собой шлейф черного дыма.

— Хор-рош! — вырвалось у меня.

Сейчас, в бою, никакого страха я не ощущаю. Только холодную ярость, жажду победы и, пожалуй, радость. Да-да, радость от того, что я молод, силен, от того, что машина послушна мне и я могу испытать себя в жарком деле. Помните, у Пушкина: «Есть упоение в бою...» К слову, меня не раз охватывало это чувство в минуты крайней опасности.

Итак, одним врагом меньше. А что дальше? Что фашисты? Станут осторожничать? Тогда верх мой. Или попытаются тут же отомстить за своего соратника? Нет, торжествовать рано. Надо драться!

Резкий доворот вправо — и прямо перед носом моего «ястребка» второй «мессер» из той же пары. Гашетка нажата. Длинная очередь. Сбил или нет?

Резкий удар по бронеспинке, острая боль чуть ниже правой лопатки. Теряю из вида «мессер». Меня тянет назад, по спине потекло, расплываясь, что-то теплое. Перед глазами — вспышка, и сразу же в кабину с характерным треском ворвалось пламя.

Все понятно: горит бензин. Огонь лижет мне лицо и руки, но боли я пока не чувствую. Успеваю только прикрыть глаза летными очками да толкнуть левой рукой запорный крючок привязных ремней. Концы ремней выскальзывают из гнезд замка. В носу и глотке дерет от дыма, кашель раздирает грудь. Я задыхаюсь. Но руки автоматически делают свое дело. Запорный хвостовик подвижной части фонаря вытолкнут из гнезда. Кабина открыта. Приподымаюсь, перевешиваюсь через борт. В глазах желтые пятна, потом темнота...

Сколько я был без сознания, не знаю, но, видимо, очень недолго, потому что, когда очнулся, то увидел над собой голубое небо и ослепительно яркое солнце. Тишина, никакого дыма, откуда-то снизу прохладный ветерок... Внезапно меня стало запрокидывать вниз головой, и я увидел быстро приближающуюся землю. Прямо подо мною — лес, дальше — поселок или город. Возможно, Пушкин. Хорошо помню, что различил позолоченный купол собора.

Тут-то наконец до меня дошло, что я сбит и падаю на землю. И что жить мне осталось как раз столько времени, сколько надо, чтобы долететь до земли. И еще я подумал о том, что мой парашют скорее всего остался в кабине самолета...

Глупая случайность: собираясь садиться в кабину, я почему-то не обнаружил на привычном месте, на крыле, своего парашюта.

— Где парашют? — спросил механика.

— Сейчас поищу, — ответил тот.

— Некогда искать, — с досадой возразил я. — Вон лежит парашют комиссара, давай тащи его сюда. Комиссар пока не летит.

Так в первый и в последний раз в жизни я поднялся в воздух с чужим парашютом. Лямки его не были подогнаны к моей фигуре и свободно болтались, сползая с плеч. Тогда мы с механиком попросту прижали их привязными ремнями.

Уже в полете я все время ругал себя за эту оплошность, с ужасом представлял себе, как в случае необходимости покину кабину, а лямки сползут с плеч и парашют останется в кабине.

И вот теперь в моем затуманенном сознании возникло убеждение, что так все и произошло и что лечу я к земле без парашюта.

Земля же приближалась все стремительнее. Я представил себе, как стал бы действовать, будь на мне парашют. Изо всех сил дернуть правой рукой красное кольцо, вложенное в брезентовый кармашек на лямке у самого сердца. Тут же из ранца вырвется маленький вытяжной парашютик, он потянет за собой купол главного парашюта, тот раскинется, захватив воздух во все свои пятьдесят квадратных метров. Меня бы сильно встряхнуло, закачало и бережно опустило в этот летящий навстречу лес...

А теперь? Крепкий ветер бьет мне в лицо, так что даже глаза слезятся. Я не чувствую боли ни от ран, ни от ожогов, все мои мысли об одном: сейчас врежусь! Вот уже можно различить деревья, значит, осталось метров двести...

Иные говорят, что за мгновения до смерти человек вспоминает всю свою жизнь. Другие утверждают, что перед ним встает лицо матери или родной дом Что касается меня, то перед моим внутренним взором, будто при вспышке молнии, возникла улыбающаяся Тася с сыном на руках. И такая тоска охватила, так захотелось жить. Жить!

Сознание снова покинуло меня. Опомнился от удара о землю. Удар был силен, но я даже не упал, удержался на ногах. Машинально посмотрел наверх: там уже кренился в сторону огромный белый купол парашюта. И подумать ничего не успел — руки сами отстегнули лямки, чтобы не потащило за парашютом по ветру.

Странно, но я даже не удивился, откуда взялся у меня парашют и как он сам раскрылся. Мне было не до этого. Теперь меня тревожило, где я нахожусь.

Вокруг ни души, но где-то рядом идет бой. Стрельба, разрывы, свист пуль. Как видно, попал между нашими и немецкими позициями. Никак не соображу, что делать. Так и стоять на месте? Еще заденет шальная пуля. Идти? А куда? Можешь попасть к немцам в плен.

Подкралось предательское чувство беспомощности. Совершенно один, раненый, обгорелый и поддержки ждать неоткуда... Но вовремя спохватился, взял себя в руки. Это ведь самое, наверно, опасное для человека: пожалеть самого себя, решить, что ты одинок и никому не нужен. Это, в сущности, тот же страх, только под другой личиной. А страху лишь раз поддайся — и уже не отделаешься от него. Появится мыслишка: «А вдруг убьют?», станешь избегать боя. Кому он нужен, истребитель, избегающий боя?

Как заклинание, я повторял про себя: «Ты не один. О тебе думает жена. Тебя ждут и ищут товарищи...» Понемногу слабость отступала. Еще раз огляделся, прикидывая, в какую сторону податься.

Справа невдалеке зашевелились кусты. Кто-то крадется. А если немцы? Расстегнул кобуру. Еле-еле ухватился обгоревшими, плохо слушающимися пальцами за рукоятку пистолета.

А вот и фигура человека. Вроде бы один. Если враг — справлюсь. Что-то с глазами, плохо вижу, наверное, от дыма. Всмотрелся, прищурясь. Да ведь это девушка! В военной форме, через плечо сумка песочного цвета, на сумке красный крест. Медсестра!

Вскоре она уже стояла в трех шагах от меня. Солдатская гимнастерка, пилотка со звездой, юбка защитного цвета, солдатские сапоги. Круглое загорелое личико. Стоит и смотрит на меня с ужасом.

— Ты не бойся... — Голос плохо слушался меня, срывался. — Не бойся, я свой. Помоги...

Протянул ей обгоревшие, сочащиеся сукровицей руки. А она все смотрела на меня, и я вдруг тоже увидел себя ее глазами: черное, обожженное лицо. Вместо брюк и шерстяного свитера — прокопченные лохмотья. Гимнастерку на этот раз я не надел, отдал механику. Лететь-то в тыл врага, а на гимнастерке ордена, партбилет в кармане.

У девушки вдруг губы искривились, слезинки по щекам поползли,

— Помоги, сестрица, — снова попросил я.

— Сейчас, сейчас...

Глотая слезы, принялась за дело. Обгоревшие руки оставила без внимания, занялась спиной.

Морщась от боли и закусив губу, я повернул голову направо и увидел двух наших бойцов. Они будто из-под земли выросли. Оба пожилые, лет, наверное, под пятьдесят. Один худой, долговязый, другой пониже, покоренастее. На обоих выгоревшая красноармейская форма.

Я сообразил, что это ополченцы. Им выдали форму, обучили обращаться с зенитным пулеметом и поставили задачу: сбивать вражеские самолеты...

Пока я рассматривал бойцов, подошел подполковник. Спросил резко:

— Кто такой?

— Летчик Сорок шестого истребительного полка, — отвечаю.

Называю звание, фамилию и должность. Подполковник глядит хмуро, губы покусывает. Внимательно меня разглядывает. Потом распоряжается:

— Сестра, положите летчика на шинель. Вместе с бойцами отнесите на опушку вон того леса. Оттуда на машине отвезете его в госпиталь.

Круто повернувшись, подполковник зашагал прочь.

Между тем сестрица все еще возилась со спиной. Как потом я узнал, там кровоточили семь осколочных ран.

— Я ему казав, не треба стрилять, бо це наш. А вин каже: стриляй и усе! — заговорил один из ополченцев, тот, что повыше. — Ось теперь и сердится.

— А как вы догадались, что я свой? — спросил я.

— Вы ж знак подалы: хлопцы, я свий, не стриляйте!

О каком знаке говорил ополченец, я не понял. Да и не до того мне было. Потеря крови дала о себе знать, и что было потом, помню смутно. Только часа через два, уже на операционном столе ленинградского госпиталя, чуть-чуть опомнился. Хирург, старая седая женщина с усталым морщинистым лицом, пощупала пульс и скомандовала:

— Морфий!..

Хотят усыпить. Это значит, опять беспамятство, все равно что смерть. Нет, не хочу! Мне так страстно захотелось видеть свет, белый потолок, эти склоненные надо мною лица, что я, стиснув зубы, попросил:

— Не надо морфия, доктор. Без него...

Боль во время операции была адская. Однако терпел.

Прошло несколько дней. Умереть мне врачи не дали, но был я еще плох и слаб. Лежал в палате беспомощный, как младенец.

— К вам тут девушка просится, — подходя к кровати, сказала палатная сестра.

— Какая девушка? — удивился я.

— Не говорит. Просится и все.

— Ну, пустите.

Кто бы это мог быть? В Ленинграде у меня знакомых нет.

Осторожно открылась дверь, и в палату робко вошла совсем еще девчушка — и двадцати, пожалуй, нет, с кругленьким, миловидным личиком, в аккуратной солдатской форме. Приблизилась к моей кровати, поставила на тумбочку бутылку ситро и раскрытый кулечек сушек. И спохватилась:

— Ой, здравствуйте! Вы меня не узнаете?

Да ведь это моя спасительница!

— Как тебя зовут? — Это было первое, что я у нее спросил.

— Надя, — тихо ответила она, — Бондаренко.

Сперва Надя немного дичилась, но потом освоилась, охотно рассказала о себе. Отец у нее погиб в первую же неделю войны. Пошла на курсы медсестер. После обучения отправили в стрелковый батальон. Вот и вся ее коротенькая биография.

— Как же ты, такая малышка, выдерживаешь весь этот ад?

— Как все, так и я. Как начинается бой, ползу следом за бойцами. Вижу — лежит, беру за руку. Если холодная, ползу дальше. А то к лицу прикоснусь. Если теплый, берусь перевязывать. Потом тащу в тыл. Иногда бойцы помогают. К концу боя сильно устаю. Но ничего. Только вот бои часто, чуть не каждый день.

Лежал я, смотрел на молоденькую, пригожую девушку и думал о наших русских женщинах. О наших матерях, женах, сестрах. О тех, кто трудился в тылу, кто растил детей, убирал хлеб, собирал самолеты. О тех, кто находился рядом с нами, на фронте, воевал...

Кому не известны славные женские авиационные полки? Много было в войну на их боевом счету громких дел. Но женщины-летчицы воевали и в обычных, «мужских» полках.

Вспоминаю, как в 73-м полку нашей дивизии наравне с другими истребителями сражались Лиля Литвяк и Катя Буданова. Они ни в чем не уступали в бою мужчинам. В сталинградском небе показывали чудеса храбрости.

В мае 1943 года погибла Катя Буданова, не вернулись из неравного боя командир полка полковник Баранов и близкий друг Лили Литвяк Герой Советского Союза Алексей Саломатин. Лиля с еще большей яростью шла в схватку с врагом, мстя за погибших. Позже она была ранена, на подбитом самолете перетянула через линию фронта. Ее мужество было отмечено орденом Красной Звезды.

В авиационных частях служили девушки-оружейницы, укладчицы парашютов. От их старательности и добросовестности в буквальном смысле слова зависела жизнь летчика. Откажет пулемет — и ты беззащитен перед лицом врага. Откажет парашют — и никто уже тебя спасти не сможет.

Много мне довелось повидать на фронте связисток и медсестер, снайперов и зенитчиц. Молоденькие, чистые, им бы на танцы бегать. А они вытаскивали из-под огня здоровенных мужиков, бессменно дежурили у раций и телефонов. Плакали, маму звали, но не убегали, скажем, от зенитных установок, когда вокруг рвались фугаски и выли сирены вражеских пикировщиков.

А какими словами воспеть труд фронтовых поварих? Или бойцов банно-прачечных отрядов, изо дня в день, без малейшей передышки стиравших солдатское белье стертыми до крови руками? Нет у нас таких слов, нет на земле такой награды, которая могла бы в полной мере отметить героизм и мужество советских женщин!

На прощание мы с Надей обменялись адресами. Потом они с моей женой какое-то время переписывались. Затем письма от Нади перестали приходить. Так и не знаю, жива ли она, или же, спасая других, не сумела сама уберечься от вражеской пули, осколка...

Находясь в палате, я все пытался понять, каким чудом остался жив. Ведь известно: чудес на свете не бывает. Решил, что мне просто повезло. Начнем с того, что парашют все-таки не остался в кабине, как я тогда считал. И, судя по всему, когда сознание у меня затуманилось, сработал инстинкт самосохранения и рука сама, автоматически, потянулась к тому месту, где находится вытяжное кольцо. И дернула...

Повезло мне и в том, что парашют успел раскрыться до удара о землю. Еще пара секунд — и уже было бы поздно.

И, наконец, знак, о котором говорил ополченец. Когда меня привезли в госпиталь, на мне был только один сапог, правый. Дело в том, что незадолго до вылета я получил новые сапоги. И попросил не сорок первый размер, как ношу обычно, а сорок второй. Прикинул: скоро осень, потом зима, буду на шерстяной носок наматывать еще байковые портянки, чтобы ноги не мерзли. Вот, видимо, когда парашют раскрылся, от встряски левый сапог и слетел с ноги. А бойцы решили, что это знак: я свой. Если б не это, запросто подстрелили бы меня в воздухе...

Теперь судите, бывают ли на свете чудеса? Что же касается меня, то, когда спрашивают, какой из дней показался мне самым трудным на фронте, я всегда вспоминаю 22 июня, а еще 19 августа 1941 года.
 

 

<<< вернуться